Прежде чем Вы прочитаете очерк моего родственника по линии моего отца приведу некоторые пояснения и рассуждения.
В очерке упомянуты:
ВТА, где я как-то делал сообщение перед начальством и офицерско-преподавательским составом о... что-то связанное с управлением.
КВЖД
Дядя Вова — мой дед, который окончил реальное училище, потом в начале 1920х ВУЗ, став инженером-механиком. Во время Великой отечественной войны работал где-то на эвакуированном предприятии. Перед пенсией работал, если не ошибаюсь, главным механиком
ЛФЗ и
Завода художественного стекла. Потом в Совнархозе тоже в Ленинграде.
Дядя Леня — с золотой медалью окончил гимназию, потом
Военно-медицинскую академию (ВМА). Начав там обучение, был прикомандирован в дивизию
В. И. Чапаева. Проходил службу в ВМА. Был семейным врачом некоторых известных людей, например, академика
Л. А. Орбели, короткое время
К. Е. Ворошилова (моя мама родилась в г. Ворошиловск, ребенком пережила там фашистскую оккупацию; ныне это Луганская область). Во время Великой отечественной войны был главным терапевтом одного из фронтов. Был в бригаде врачей, вызванных к умирающему И. В. Сталину и в комиссии, реабилитировавшей «врачей-вредителей». Награжден орденами Ленина и Боевого Красного Знамени. Его супруга носила итальянскую фамилию, окончила Академию художеств и кто-то из ее итальянских предков участвовал в перестраивании Московского Кремля при Иване III.
В очерки упомянут город
Фрязино. Считается, что это название происходит от фрязов — итальянцев, работавших в средневековом Кремле.
Вот такие пересечения судеб родственников встречаются неоднократно — как будто кто-то рисовал линии судеб и их пересечения. Но это уже другая история. Например, родственник по линии моей мамы тоже был военным врачом и «дядя Леня» был оппонентом на защите его диссертации в ВМА. Мамин родственник дружил с
А. Л. Мясниковым, который был одним из врачей, наблюдавших И. В. Сталина в последнее время его жизни. Но от службы в «кремлевке» мамин родственник отказался, закончив службу полковником и главным терапевтом санатория Генерального штаба в Архангельском — кажется так тот санаторий тогда назывался.
Его супруга была дочерью известного московского архитектора, как я понимаю, еще старорежимного. Во младенчестве я был в их квартире в старинном московском доме. Как мне рассказывали квартиру ту как будто обошла революция — она не превращалась в комуналку и обстановка там была соответствующая. Так вот, герой очерка А. Г. Говоров отдыхал в Архангельском и познакомился там с родственником моей мамы, которая в то время еще мамой не была. А познакомившись с моей мамой после ее замужества очень хорошо отзывался о ее родственнике, но, как Вы прочитаете, плохо об отдыхающих.
Вот такая примерно история. А главный и наверное вечный литературный вопрос это о некой руке, рисующей линии судеб, их пересечения. Последнее время эта рука, похоже, дрогнула... И это не такой простой вопрос...
Итак очерк (в авторской редакции), адресованный сыну автора:
Б. Говоров. След Его памяти
(Александр Григорьевич Говоров
29.8.1903г. 20.10.1964г.)
В сущности, только около 15-16 лет довелось мне жить вместе с ним, а видеть и быть с ним рядом - и того меньше: военная кочевая жизнь, неустроенность быта, потом война. Пока Он был молод, куда только не бросала его эта армейская неизбежность, а вместе с ним и его семью.
Помню, общий вагон, полный военными, казалось, которые хорошо знали друг друга. Он играет на балалайке, а сидящие рядом такие же молодые, как и он, что-то негромко поют; а за окном плывут и плывут бесконечные степи то с солончаковыми проплешинами, то с перелесками. Иногда поезд прошмыгнёт через какие-то плоские речушки, и снова степь. КВЖД! КВЖД - это Китайская Восточная Железная Дорога, проходящая по территории Манчжурии и ранее арендованная Царской Россией, а затем и СССР, с целью сокращения расстояния до Владивостока.
Само крушение не помню. Помню ночь, мы с мамой лежим на его шинели у колёс опрокинутого вагона. Я смотрю в небо, полное звёзд, и никак не могу понять, зачем кто-то начал так громко рвать не то газетные листы, не то материю. «В ружьё!» Я сразу же узнал этот голос, но зачем Он так громко кричит «В ружьё!» Рядом шумно плюхнулся на землю красноармеец, защёлкал затвором, распространяя, какой-то кислый запах. Хунхузы - это всё, что осталось в моей памяти,
А это где-то под Владивостоком, не то в Шкотово, не то в Угловой мимо дома бесконечной вереницей тянется его полк. «Серый» это его конь. Орловский рысак, нервничает, гарцуя под ним, косит глазом, фыркает, норовит куснуть за колено. Неужели этот всадник - мой отец, в будёновке, кавалерийской шинели, делающий коня и всадника как бы монолитом? Неужели это мой отец, такой незнакомый, большой, сильный и такой красивый? Я с трудом узнаю его. Вот Он привстал на стременах, и что-то громко крикнул, обернувшись назад. Командные звуки трубы, и полк переходит на рысь…
- Папа, а что такое торосы? - я смотрю на него в ожидании чего-то интересного. - Вот смотри, - он втыкает вилку в пельмень и двигает его по тарелке, и я представляю себе льды. Это неверное, относится к тому времени, когда дрейфовал ледокол «Сибиряков», а про торосы я услышал по радиотрансляции. Он катается на коньках по замёрзшему озеру. Снега нет. Сквозь прозрачную толщину льда видно дно. Лёд полыхает радугой цветов на солнце. Он рисует на зеркальной поверхности коньками Деда Мороза, а вокруг голые сопки и полное безветрие. Тишина, которую вдруг разрезает со звоном конёк и Его шумное дыхание снова тонет в морозном неподвижном воздухе. Где это было на Керулене, Ононе или на Байкале у Слюдянки?
Наш дом над обрывом, там ниже ресторан, а ещё ниже купальня. На тёплых белесых от соли, солнца и морской воды досках купальни в живописных позах расположились отдыхающие. Их много. Солнечные блики, отражаясь от тихой глади воды, бьют по глазам разноцветными вспышками. Где-то недалеко тихим голосом поёт патефон, хорошо помню, звучит бодрая весёлая музыка, её сменяет популярная Рио-Рита. До сих пор помню, что на обратной стороне пластинки была сентиментальная «Китайская Серенада». Мне хорошо. Я сижу на досках купальни недалеко от перил, играя с небольшим крабом. Морская звезда, распростёртая рядом, медленно шевелит своими жёлтыми стебельками присосок. Краб пытается безуспешно сломать своими могучими клешнями спичку, сунутую ему для забавы. А мне хорошо. Иногда я бросаю взгляд в море и вижу Его, плывущего к молу бухты «Золотой Рог». Он плывёт резкими саженками, а около сходен в воду, плавает мама в чёрном купальнике с белой короткой юбкой. Мама плавает по-собачьи, высоко подняв голову и брезгливо выплёвывая воду, попадающую в рот.
- Бобусь, я тут. - Это «Бобусь» злит меня, мне стыдно, что меня зовут какой-то собачьей мещанской кличкой.
Он выходит из воды, подымаясь медленно по ступеням купальни, потом долго прыгает на одной ноге, прижав ладонью ухо, потом подходит ко мне и берёт меня в охапку, и, оттолкнувшись от ступеней, мы погружаемся в воду. Но я боюсь, мне страшно, я судорожно обнимаю его за шею, прижимаясь к нему, ощущая его сильное тело с запахом, освеженным морем. Он смеется, уверяя меня, как всё хорошо, а потом, окунув с головой, легко высаживает меня на горячие доски купальни. Он протягивает мне руку - на ладони лежит маленькая морская звёздочка, и мне жалко её, и Он, понимая меня, отпускает её обратно в море. Доски купальни быстро сохнут, не оставляя следов ни от краба, ни от морской звёзды, да и под ним, под его телом они тоже давно просохли.
Мне хорошо, я сижу на досках купальни, играю с крабом, который пытается сдвинуть большой стеклянный шар-поплавок от китайских рыболовных сетей, и солнце, и музыка, и запах моря, и время от времени проплывающий аромат пива кажутся чем-то родным, уютным и давно знакомым. Кто-то протягивает мне стакан с ситро.
Вечер, стук в дверь, посыльный красноармеец, рапортуя, вручает ему пакет. Я смотрю на посыльного - лицо его неподвижно, раскосые глаза смотрят на отца в ожидании ответа. Красноармеец - бурят. Потом, козырнув и уставно повернувшись, посыльный уходит. Что-то случилось! Утром помню наган под Его подушкой.
Музыка, крики народа, флаги, я у него на плечах. Мы на набережной встречаем легендарный ледокол, кажется, «Ермак» или «Сибиряков»? Это тоже Владивосток.
Я лежу на кровати лицом к стене. Я наказан, наказан ремнём. Мой поступок кажется мне ужасным: залиты тушью какие-то чертежи, над которыми Он работал несколько дней. Они брошены на пол, а Он ходит по комнате и что-то выговаривает маме. Что произошло? Почему? Я даже не могу объяснить себе, зачем и почему я это сделал? Я лежу на кровати лицом к стене. Время тянется невыносимо долго. Чего я жду?
Кто-то садится на кровать рядом со мной. Это Он. Он просит у меня прощения, я, молча, киваю в знак согласия головой, и слёзы начинают душить меня. Он что-то говорит мне, поглаживая мою голову, а я тихо плачу от радости. Я прощён и ни капли обиды! А Он продолжает гладить меня, тихо напевает как колыбельную: «За окном струится Терек, точит грозный вал, злой чечен ползёт на берег, точит свой кинжал".
Евпатория. Нас с мамой ссадили с поезда. Где мама, я не знаю, но знаю, что у неё скарлатина. Я в карантинном изоляторе. И вместе со мной мальчик, который всё время рисует парусники «Марию» и «Мери» - это кажется что-то из Станюковича. Мне делают прививку, я вырываюсь, не даюсь, кричу. Что-то случилось со мной. Так и есть сломалась игла, и она теперь где-то гуляет в левой ягодице. Нужна операция. Невыносимый протест против хлороформа. Пробуждение, и снова в изолятор, но теперь у меня ветрянка, а мой сосед всё тот же мальчик.
Я смотрю в окно, я жду Его, я верю, Он придёт... Наконец, я увидел Его! Да это Он, мой папа! Кожаный реглан затянут ремнями. Это Он, это его Будёновка. Рядом с ним бежит человек в белом халате, человек всё время пытается забежать вперёд, заглядывая Ему в лицо, размахивает руками, а потом снова отстаёт. Оба продолжают идти быстро.
- Папа, папа! - кричу я.
- Это не твой папа - говорит мой сосед. Я зло отвечаю ему. Где Он, почему не идёт ко мне, не забирает меня отсюда?
В комнате тихо, мы снова все вместе. Мама подстрижена наголо и выглядит очень смешной. Мы играем в шахматы, и Он радостно удивлён моими способностями. Мы покидаем Крым, покидаем навсегда. Он смотрит из окна вагона поезда, я стою рядом.
- Будь, проклята эта евпаторийская ветка, - шепчут Его губы.
Ленинград. 1937 г. Встреча нового года. Дома ёлка. Пахнет хвоей и мандаринами. Он сам украшал ёлку. Я никогда в жизни больше не видел такой красоты: в первый момент было трудно поверить, что на ветвях ёлки лежит не натуральный снег, а просто вата. Украшения не затмевали красоту зимнего вида ёлки, а горящие свечи на ней придавали ещё большую красоту этой волшебной картины. Приглашенные на ёлку ребята стояли, раскрыв рты, пораженные впервые увиденной такой красотой: тогда новый год встречало большинство людей без новогодних ёлок – не то было время и не та мода!
Отчётливо помню Его, играющего на пианино при горящих свечах на ёлке и двух горящих по бокам свечах на лицевой деке инструмента. «Беккер, Поставщик Двора Его Величества» - так было написано на позолоченной доске под верхней крышкой инструмента. Он играет свою любимую «Лунную Сонату». Звуки плавно текут по комнате, а я ощущаю какое-то странное состояние, похожее на сомнамбулу.
Ленинград. Зима. Мы идём пешком по замёрзшей Неве наискосок от дома к площади Труда.
- А вот и торосы - говорит Он, и я вспоминаю пельмени. Мы ходим по Эрмитажу, Он рассказывает мне, подолгу останавливаясь около некоторых картин, я плохо слушаю, я устал, у меня начинает болеть голова, и, наконец, выясняется, что я потерял красивый шарф.
На столе альбом для рисования, аккуратно заточенные цветные карандаши, банка наполовину с водой и два кубика, склеенные из бумаги, раскрашенные им. Я пытаюсь нарисовать предложенный мне сюжет композиции. Он поправляет меня, нервничает, а у меня всё получается совсем не так, как надо: плохо, очень плохо.
Клуб Военной Транспортной Академии (ВТА). На сцене за роялем отец. Он аккомпанирует скрипачу, такому же, как и он, слушателю академии. Я горд за него, но мне неинтересно.
Повышение в звании: теперь Он инженер-капитан, и в чёрной петлице вместо трёх «кубарей» - одна «шпала». А ведь совсем недавно было четыре «шпалы», которые сменили три «кубаря». Вот она армейская реформа: позавчера полковник, вчера старший техник-лейтенант, а сегодня инженер-капитан.
Зима. Война с Финляндией. Спим на полу у окон, выходящих на 19 линию. Он говорит, что так безопаснее в случае обстрела с воздуха.
Игра в казаки-разбойники закончилась неудачно: спрыгнув на кучу угля из окна второго этажа, поранил руку. Из запястья левой руки обильно льётся кровь. Дома не оказывается ни бинта, ни йода. Красное шерстяное одеяло с чёрной вытканной эмблемой КВЖД, сорвано рывком с кровати на пол. Резкий рывок отрывает от простыни ровную полоску материи. Рука туго перетянута, Он выталкивает меня в коридор, заставляя держать пораненную руку высоко над головой, и мы спешим в больницу. Я шевелю пальцами по его просьбе, и Он несколько успокаивается.
- Держись, Сынча! - Всё обошлось. За ужином Он рассказывает мне, как надо оказывать первую помощь. Я плохо слушаю. У меня рука на перевязи. Наложены швы, а воображение рисует картину боевого ранения под впечатлением услышанного по радио о боях у озера Хасан или в Мадриде, или где-то под Уэской. К тому же с рукой на перевязи и с недавно купленной пилоткой «Испанкой» на голове, я выгляжу во дворе очень впечатляюще: так мне, по крайней мере, кажется.
Снова больница. На сей раз операция по поводу аппендицита. Он у моей кровати в белом халате, наброшенном на плечи поверх новенького френча. Он протягивает мне иллюстрированный журнал «Советский Союз» на его обложке фотография красноармейца в будёновке с винтовкой у ноги. Отец что-то говорит мне, а я вижу только его руку и рукав френча с золотым шевроном. В этом номере журнала было фото, запечатлевшее приезд Риббентропа в Москву. Почему это врезалось мне в память?
У него практика, Отъезд в Монголию. Комната забита полученным обмундированием. Пахнет кожей, овчиной от белого полушубка, висящего на спинке кровати. Меня интересует всё. Свисток на портупее вызывает постоянное желание пустить его в дело, компас и буссоль завораживают. Он терпеливо показывает мне как ими пользоваться.
1941год - тревожное время. Мы на даче у Максимовых в Вырице, целые дни играем с Гешей и другими ребятами в войну, и вот она пришла.
Отец ещё в Монголии. Ленинград готовится к отражению воздушных налётов. Памятник Петру заложен мешками с песком и обшит досками, купол Исаакия непривычно тёмен, на набережной недалеко от нашего дома ставят зенитные батареи, обкладывая их мешками с песком. Мы тоже набиваем песком, только женские чулки: оригинальное средство борьбы для тушения «зажигалок» - небольших, величиной с пивную бутылку, зажигательных бомб. Немецкая авиация рвётся к Ленинграду.
Из-под первой арки нашего дома хорошо видно, как на очень большой высоте со стороны Петропавловской крепости, надрывно ухая, движется армада Юнкерсов, но воздушная тревога почему-то не объявляется. Вот показались зонтики зенитных разрывов - они чуть впереди самолётов, но те не сворачивают с курса. Вот разрывы уже среди них, и тогда твёрдый голос из уличных репродукторов вместе с воем сирены объявляет воздушную тревогу, приглашая всех под вой сирен в укрытие. Но нам интересно! Армада самолётов рассеивается среди зенитных разрывов и Юнкерсы разворачиваются на обратный курс, пытаясь как-то сохранить построение.
Звучит, неоднократно повторяющийся, тот же голос, оповещающий отбой воздушной тревоги. Мы кричим ура! Это были первые попытки налётов на Ленинград.
Московский вокзал. Топот ног по дощатому настилу перрона. Последний поезд-эшелон. Давка. Он просовывает меня в окно вагона прямо в руки мамы. Отправление задерживается: где-то бомбят. Напоминает: если будете ехать в теплушке, старайтесь попасть в такую, у которой пол засыпан песком: при обстреле с самолётов или бомбёжке желательно ложиться под оси колёс так безопаснее и от осколков, и от обстрела. Он суёт мне плитку шоколада «Золотой Якорь», проводит своей жаркой ладонью по моему лицу, я зарываюсь в неё, пахнущую каким-то знакомым запахом, вперемежку с запахом кожи от его портупеи. Как пригодились Его советы!
После почти полуторагодовалого перерыва, письма от него – праздник, Каждое письмо иллюстрировано: в левом верхнем углу либо набросок пейзажа, либо букетик цветов, иногда в красках, карандашом, и ни слова о войне, ни единой строчки. Чётким почерком о грядущей мирной жизни, о пожелании здоровья, успехов в учёбе и взаимном уважении.
В 1943 пришли две бандероли с книгами: Чехов, Лермонтов, Пушкин, Ласкер, Жуль Верн и среди них небольшой справочник ученика. Сколько надо было иметь любви к сыну, желания пробудить у него интерес к образованию, развить логическое мышление и эстетическое понимание прекрасного, чтобы сделать такой рукописный справочник! Это была небольшая голубого цвета продолговатой формы записная книжка, в которую печатными буквами были вписаны разделы по грамматике русского языка, математике, физике, основам живописи и даже начала логики. Для каждого предмета было дано определение, например: «Математика - лучший способ мышления». Особое место занимал раздел по организации начала работ, с перечнем последовательности действий при решении какой-либо задачи, с которой, возможно, придётся столкнуться на жизненном пути. Там же указывалось, как отличить главное от второстепенного. Где теперь эти письма? Где тот справочник? Я даже не помню, в какое время всё это было утеряно! Как поздно я спохватился о потерянном, бесценном дорогом и невосполнимом теперь для меня!
Я понимаю, что не всё, что мне было дано и предложено им, воспринято полностью, многое было небрежно отвергнуто по молодости, по казавшейся незначительности, но теперь, теперь приходится только сожалеть. Такова жизнь? Нет, увы, таков я сам.
1943 год - блокада Ленинграда частично снята. У фронтовиков появились отпуска, введены погоны. Помню себя, прижатого к Его груди, и снова этот родной запах Его тела, кожи портупеи и ещё незнакомый мне запах табака.
- Сынча, да как ты вырос, какой большущий стал! - Я смущён, я рад, но смущён, я так отвык за это время от своего отца и теперь не знаю, как себя вести с ним в первые мгновения встречи, такой долгожданной. Я жадно слушаю его. Он говорит о Ленинграде, о нашем разрушенном доме, о тёте Софе, случайно встреченной в отряде противовоздушной обороны. О том, как в первое время командовал сформированным им из отступающих разрозненных частей батальоном где-то под Нарвой, отражая атаки мотопехоты. О погибших товарищах по академии, брошенных, как и он, в первые дни в пехоту для ликвидации очагов прорыва, а потом отозванных командованием Ленинградского фронта на свои места по полученной специальности. Я слушал Его, и в моём воображении возникали все эти картины так ярко, как будто я сам был участником всех этих событий, а Он обнимал меня, ощупывая своими пальцами мои плечи, спину, как будто ещё раз пытаясь убедиться, что Он сидит рядом со своим сыном.
Он использовал свой непродолжительный отпуск, чтобы перевезти нас с мамой из Абдулино в Калинин к своим братьям Виктору и Грише.
В 1945 в апреле, энергичный и загорелый, Он появился неожиданно рано утром, когда все ещё спали, вызвав переполох во всей квартире. Я впервые тогда увидел братьев вместе. Он был младшим среди них, но они оба относились к нему как к старшему, внимательно слушая Его рассказы, задавая вопросы, вспоминая прошлое; а когда Он отлучался, Дядя Витя, средний брат, рассказывал мне о Его молодости, где всё, с его слов, было приятным для меня.
Он ещё раз приехал в Калинин, но уже, чтобы забрать нас окончательно в Германию, в Берлин. Проводы были шумные, хлебосольные, насколько это позволяло то время, и было очень весело, хотя я видел в глазах тёти Стаси, жены дяди Вити, и радость, и печаль: Володя их сын, пропавший без вести ещё осенью 1942 года где-то под Ржевом, так и не объявился, хотя кто-то, якобы, видел его в проверочных лагерях для наших военнопленных где-то под Свердловском. Тётя Стася потом устроилась работать в эту систему лагерей в надежде найти сына, но надежде не суждено было сбыться.
В Германии я мало общался с ним: Он много работал, сильно уставал, а я был в том возрасте нигилизма, когда протест был основной темой в разговорах. Наверное, Он понимал это, во всяком случае, мне так кажется только, увы, теперь.
В 1949 году Он вместе со мной приехал в Ленинград. Я готовился поступать в ЛЭТИ. Когда поезд подходил к Пулково, Он подошел к окну и стоял, молча, смотря, как в бездну, на то, что проплывало мимо окна вагона. Я впервые видел Его таким, с таким суровым выражением лица. Это были места, где ему пришлось пережить очень тяжелые времена в период блокады. Год спустя, видимо, боясь за мою студенчески - холостяцкую жизнь молодого человека, представленного самому себе. Он перевёлся в Ленинград на скромную должность начальника Редакционного - Издательского отдела ВТА, и надо признаться, это было сделано вовремя: и для его здоровья, и для семьи.
К этому времени относится появление его фотопортрета на углу Невского и Садовой улицы, где раньше было фотоателье. Этот фотопортрет был выставлен в витрине фотоателье в течение, кажется, двух или трёх лет, чем вызывал у родственников какие-то странные реакции. Тётя Вера, например, всё время интересовалась, не сняли ли портрет, и почему так долго не снимают, а если снимут, то интересно, каким портретом заменят. Но фотоателье закрыли, и вопрос оказался, то же закрытым - столь простым способом. Теперь мне, отчасти, понятно, чем было вызвано это любопытство.
Он не возражал, что я начал курить, интересовался изучаемыми в институте предметами, особенно сопротивлением материалов, дисциплиной, которая ему была наиболее близкой.
В 1951 году ему предложили уйти в запас. Мотив был прост: «У печати должен быть член партии», а Он им никогда не был, да и не стремился, по-моему, иногда ссылаясь на то, что и Маршал Говоров то же был беспартийным, да ещё в период блокады.
Потерянные годы службы, по документам были, наконец, восстановлены, и Он вышел в запас с правом ношения формы и с мотивировкой безупречной службы.
Я видел, как Он глубоко переживал своё насильственное отлучение от службы, но здоровье было
уже не то.
Я прощался с ним на Московском вокзале, уезжая во Фрязино по распределению. Это был тот же перрон и та же платформа, на которой мы с мамой прощались с ним в 1941году, да, только теперь это был не поезд-эшелон, а экспресс «Ленинград – Москва» и перрон был не дощатый, а весь асфальтированный. Он был немногословен, прощаясь со мной, больше говорила мама. Было зябко, мы стояли около дверей вагона. Он, как-то странно взглянув на меня, протянул плитку шоколада. Это был «Золотой якорь».
- Помнишь? - спросил Он с надеждой.
- Ещё бы не помнить! - Он был таким же стройным, подтянутым, как и тогда, но теперь в папахе с заправленными под неё ушами. Он терпеть не мог, когда головной убор держался на ушах. В ладно сидящей шинели он выглядел молодо, и только белые бурки непривычно смотрелись с его внешностью, выдавая отставную суть наступившего бытия. Проводник пригласил в вагон. Он пожал мне руку, хлопнув другой слегка по спине.
- Действуй! - Через кружок оттаявшего окна я видел, как Он, взяв маму под руку, направился, не спеша к выходу. Его письма ко мне были написаны тем же чётким почерком, но уже без зарисовок, как это было давно во время войны. Я не знаю, как Он среагировал на мою женитьбу на твоей маме, возможно, как и я в первый момент, когда женился ты?
Но спустя некоторое время, присмотревшись, я понял, что они хорошо понимают друг друга, а его уважение к твоей маме, не замедлило вскоре проявиться в карандашном портрете, который Он сам поместил в рамку и подарил ей. Ему очень нравились её два фото: то, которое Он использовал для карандашного портрета, и другое, где мама снята в пол оборота.
Твоё рождение Он сообщил мне по телефону.
- Боря! Поздравлю, у тебя родился мальчик, внук мой, бабушка тоже поздравляет!
Потом были ещё звонки. Он говорил о твоей маме, говорил, что она поёт тебе колыбельные, очень похожие на те, которые пела его мама, что голос твоей мамы ласковый и мелодичный, что она очень заботится о тебе, и что ты непременно есть мальчик первого сорта, как сказали ему в родильном доме. Да и Он сам знает, что это так, не хуже их - специалистов.
Тебе было года три, когда Он приехал к нам во Фрязино в последний раз. Это было зимой. Он был в той же форме, в которой тогда провожал меня. Мы гуляли вокруг озера, я катил санки с тобой, а Он всё время оглядывался на тебя, как будто хотел лучше запомнить твоё лицо. Спрашивал, не замёрз ли ты. Дома, если помнишь, Он сделал для тебя самолёт, который пускал по ниточке из угла нашей комнаты вниз прямо к тебе на табуретку. А иногда ты просил: «Дедушка, похьюкай». Он как-то очень, похоже, и забавно хрюкал, и вы оба весело смеялись, а мне от Вашего беззаботного смеха и этой дружбы было особенно тепло и спокойно.
У нас осталась плёнка с его голосом, на которой запись его рассказа о блокадном периоде, о случайной встрече с тётей Софой.
Потом Он уехал в Архангельское подлечиться. Я навещал Его там. Он очень скучал, жаловался, что окружающий его контингент в основном травит анекдоты непристойного содержания, и вспоминает только моменты счастливой жизни, в которой были выпивки и женщины. Он пытался там рисовать, но на него смотрели, как на не совсем нормального.
Мои короткие командировки в Ленинград не сохранили в памяти чего-либо примечательного, кроме моментов встреч и расставаний. Летом я приезжал к ним в Зеленогорск, где они с мамой снимали дачу на всё лето. Мы ходили с ним по окрестностям. Он показывал свои новые зарисовки, сетовал на трудности рисования сосен, освещённых солнечным светом, из-за непрерывных и разных бликов, но выглядел удручённым, может быть потому, что к этому времени умерло много его знакомых по ВТА, фронту и Германии.
Весть о Его тяжелом состоянии здоровья застала нас на Холодной Речке в Абхазии, где мы ежегодно отдыхали «дикарями». В тот вечер я долго не мог вылететь из Адлера: за два часа сидения в самолёте по случаю сильной грозы многое пришлось вспомнить и передумать.
Я застал Его в госпитале погранвойск, в Сестрорецке, измождённым, высохшим, с трудом говорящим.
Лечащий врач сказал о безнадежности положения, да и Он сам, я думаю, знал об этом. Это и подтвердил дядя Лёня, наделавший переполох своим появлением в этом маленьком госпитале: такие корифеи из военно-медицинской академии их посещали не часто. Он попросил у меня достать хоть ломтик арбуза, и я до сих пор корю себя, за то, что не выполнил последнюю просьбу умирающего отца. Я корю себя за то, что не проявил достаточной настойчивости в поисках ломтика арбуза, который быть может, как-то скрасил Ему его последние часы жизни.
Подошло время моего отъезда, я рассказал ему о тебе, о твоей маме, о том, что скоро выйдет моя книга, и что в новый год я обязательно приеду. Он слабо улыбнулся на мои последние слова:
- Нет, Боря - это финал! Береги сына, Дину, позаботься о маме. Его рукопожатие было слабым. В поцелуе Он мне отказал, сказав, что горлом иногда идёт кровь. Ночью во Фрязино я неожиданно проснулся от предчувствия Его смерти.
Так оно и случилось: Он умер той же ночью.
Мы везли с дядей Вовой в машине гроб с Его телом из Сестрорецка домой, и мне не верилось, что всё произошло так быстро, что тот, кто был моим отцом, теперь труп, лежащий в этом ящике, прикрытый нелепой крышкой, приколоченной двумя гвоздями.
Последний раз я видел Его в открытом гробу, прощаясь с ним. Мои губы коснулись остывшего тела, Его лица - оно было твёрдо и холодно. У могилы, генерал от академии сказал несколько слов, как и положено, говорить в таком случае об усопших, гроб опустили в землю, прозвучал трёхкратный карабинный салют, солдаты собрали гильзы, оркестр, сделал своё дело. Тризна, как и должно быть, частично сняла напряженность момента.
Его смерть, видимо вызвала и у тебя свой наивный детский протест. Я помню, как ты просил принести больше цветов, чтобы дедушка не умер, и помню, как спустя год, рассматривая альбом с Его рисунками, ты спросил, почему не дорисован один из них.
- Он умер - сказал я. Ты долго молча, смотрел на этот недорисованный рисунок, а потом встал и закрыл альбом, ничего не сказав.
После Его смерти Он долго ещё продолжал мне сниться, и в этих снах я не мог разобраться, где явь, а где сон. Это были сны с продолжением, с фантастическим содержанием о Его мнимой смерти, и в этих сновидениях я вздыхал с облегчением, говоря ему о том, как Он всех нас напугал своей смертью. Даже теперь, иногда при виде высокого роста военного в папахе, у меня встаёт перед глазами Его образ, я ловлю себя на желании заглянуть в лицо этому человеку, но никогда не делаю это, что бы, ни разочароваться в увиденном.
Я не знаю, каким Он был в детстве. Его брат рассказывал мне, что Он был весёлый и, даже порою, отчаянный мальчишка, что Его звали «Китайцем», что Он лучше всех плавал и нырял, любил рисовать и слушать пение птиц, для чего вставал утром раньше всех. Его весёлость сохранилась только для семьи и для круга родных и близких. С возрастом она заметно поутихла, Он оставил нам память о себе в зарисовках, небольших, в меру своих способностей аранжировках музыкальных вещиц, некоторых предметах быта, которые до сих пор исправно служат, и в добрых воспоминаниях тех, кто знал его лично.
И ещё этот альбом, составленный из лучших, более выразительных, как Ему казалось твоих фотографий, альбом, который Он с такой любовью сделал для тебя и нас с мамой. Помнишь ту бабочку, которую ты всегда хотел сковырнуть?
Теперь, когда я вижу тебя среди твоей семьи, вижу твоё отношение к Тане, Ксюше, Леночке, твоё отношение к маме, я вижу в этом оставленный им его генный след. Всё лучшее, что есть в тебе, это от мамы, и кое-что, наверное, от него.
Сейчас я на много старше его по возрасту, но по отношению к нему, Он будет всегда старше меня.
ОТЕЦ
Я помню запах новой портупеи,
И гимнастёрки чуть шершавую диагональ,
А револьвер, лежащий под подушкой,
Была тогда необходимая деталь.
Будёновка и взгляд суровый,
На нём кавалерийская шинель,
Гнедой, зажатый шенкелями,
Под ним гарцует словно зверь.
Война, блокада Ленинграда,
Но в чётком почерке письма,
Всегда была видна счастливая надежда,
На встречу, столь желанную тогда.
И в этой встрече долгожданной,
Среди объятий помню я,
И запах той же портупеи,
И новый запах – табака.
Его погоны полевые, и боевые ордена,
А я смущенье ощутил в пятнадцать лет впервые,
Отвык:
Четыре года не видал отца!
Портрет на Невском, взгляд спокойный,
Как будто не было Войны,
Таким запомнился отец мой,
Его портрет здесь видишь ты.
Пейзажи, звуки пианино,
Портрет невестки, с внуком – благодать,
В глазах Его была такая нежность,
Которую, стихом не передать.
Апофеоз: гроб опустили,
Салют трёхкратный взвод отдал,
И стало пусто – вспышкой жизни
Я так бы жизнь Его назвал.
Отец! Теперь тебя я много старше,
Но память о тебе во мне ясна,
И карих глаз твоих с надеждой,
Я не забуду никогда!